Неточные совпадения
Гремят отдвинутые стулья;
Толпа
в гостиную валит:
Так пчел из лакомого улья
На ниву шумный рой
летит.
Довольный праздничным обедом
Сосед сопит перед соседом;
Подсели дамы к камельку;
Девицы шепчут
в уголку;
Столы зеленые раскрыты:
Зовут задорных игроков
Бостон и ломбер стариков,
И вист, доныне знаменитый,
Однообразная семья,
Все жадной скуки сыновья.
Теперь у нас дороги плохи,
Мосты забытые гниют,
На станциях клопы да блохи
Заснуть минуты не дают;
Трактиров нет.
В избе холодной
Высокопарный, но голодный
Для виду прейскурант висит
И тщетный дразнит аппетит,
Меж тем как сельские циклопы
Перед медлительным огнем
Российским
лечат молотком
Изделье легкое Европы,
Благословляя колеи
И рвы отеческой земли.
В тоске сердечных угрызений,
Рукою стиснув пистолет,
Глядит на Ленского Евгений.
«Ну, что ж? убит», — решил сосед.
Убит!.. Сим страшным восклицаньем
Сражен, Онегин с содроганьем
Отходит и людей зовет.
Зарецкий бережно кладет
На сани труп оледенелый;
Домой везет он страшный клад.
Почуя мертвого, храпят
И бьются кони, пеной белой
Стальные мочат удила,
И
полетели как стрела.
Зима!.. Крестьянин, торжествуя,
На дровнях обновляет путь;
Его лошадка, снег почуя,
Плетется рысью как-нибудь;
Бразды пушистые взрывая,
Летит кибитка удалая;
Ямщик сидит на облучке
В тулупе,
в красном кушаке.
Вот бегает дворовый мальчик,
В салазки жучку посадив,
Себя
в коня преобразив;
Шалун уж заморозил пальчик:
Ему и больно и смешно,
А мать грозит ему
в окно…
Театр уж полон; ложи блещут;
Партер и кресла, всё кипит;
В райке нетерпеливо плещут,
И, взвившись, занавес шумит.
Блистательна, полувоздушна,
Смычку волшебному послушна,
Толпою нимф окружена,
Стоит Истомина; она,
Одной ногой касаясь пола,
Другою медленно кружит,
И вдруг прыжок, и вдруг
летит,
Летит, как пух от уст Эола;
То стан совьет, то разовьет,
И быстрой ножкой ножку бьет.
Морозна ночь, всё небо ясно;
Светил небесных дивный хор
Течет так тихо, так согласно…
Татьяна на широкий двор
В открытом платьице выходит,
На месяц зеркало наводит;
Но
в темном зеркале одна
Дрожит печальная луна…
Чу… снег хрустит… прохожий; дева
К нему на цыпочках
летит,
И голосок ее звучит
Нежней свирельного напева:
Как ваше имя? Смотрит он
И отвечает: Агафон.
Он поскорей звонит. Вбегает
К нему слуга француз Гильо,
Халат и туфли предлагает
И подает ему белье.
Спешит Онегин одеваться,
Слуге велит приготовляться
С ним вместе ехать и с собой
Взять также ящик боевой.
Готовы санки беговые.
Он сел, на мельницу
летит.
Примчались. Он слуге велит
Лепажа стволы роковые
Нести за ним, а лошадям
Отъехать
в поле к двум дубкам.
Они дорогой самой краткой
Домой
летят во весь опор.
Теперь послушаем украдкой
Героев наших разговор:
— Ну что ж, Онегин? ты зеваешь. —
«Привычка, Ленский». — Но скучаешь
Ты как-то больше. — «Нет, равно.
Однако
в поле уж темно;
Скорей! пошел, пошел, Андрюшка!
Какие глупые места!
А кстати: Ларина проста,
Но очень милая старушка;
Боюсь: брусничная вода
Мне не наделала б вреда.
Она дрожала и бледнела.
Когда ж падучая звезда
По небу темному
летелаИ рассыпалася, — тогда
В смятенье Таня торопилась,
Пока звезда еще катилась,
Желанье сердца ей шепнуть.
Когда случалось где-нибудь
Ей встретить черного монаха
Иль быстрый заяц меж полей
Перебегал дорогу ей,
Не зная, что начать со страха,
Предчувствий горестных полна,
Ждала несчастья уж она.
И между тем душа
в ней ныла,
И слез был полон томный взор.
Вдруг топот!.. кровь ее застыла.
Вот ближе! скачут… и на двор
Евгений! «Ах!» — и легче тени
Татьяна прыг
в другие сени,
С крыльца на двор, и прямо
в сад,
Летит,
летит; взглянуть назад
Не смеет; мигом обежала
Куртины, мостики, лужок,
Аллею к озеру, лесок,
Кусты сирен переломала,
По цветникам
летя к ручью,
И, задыхаясь, на скамью...
Гонимы вешними лучами,
С окрестных гор уже снега
Сбежали мутными ручьями
На потопленные луга.
Улыбкой ясною природа
Сквозь сон встречает утро года;
Синея блещут небеса.
Еще прозрачные леса
Как будто пухом зеленеют.
Пчела за данью полевой
Летит из кельи восковой.
Долины сохнут и пестреют;
Стада шумят, и соловей
Уж пел
в безмолвии ночей.
Так думал молодой повеса,
Летя в пыли на почтовых,
Всевышней волею Зевеса
Наследник всех своих родных. —
Друзья Людмилы и Руслана!
С героем моего романа
Без предисловий, сей же час
Позвольте познакомить вас:
Онегин, добрый мой приятель,
Родился на брегах Невы,
Где, может быть, родились вы
Или блистали, мой читатель;
Там некогда гулял и я:
Но вреден север для меня.
Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе, и сам
летишь, и все
летит:
летят версты,
летят навстречу купцы на облучках своих кибиток,
летит с обеих сторон лес с темными строями елей и сосен, с топорным стуком и вороньим криком,
летит вся дорога невесть куда
в пропадающую даль, и что-то страшное заключено
в сем быстром мельканье, где не успевает означиться пропадающий предмет, — только небо над головою, да легкие тучи, да продирающийся месяц одни кажутся недвижны.
Верста с цифрой
летит тебе
в очи; занимается утро; на побелевшем холодном небосклоне золотая бледная полоса; свежее и жестче становится ветер: покрепче
в теплую шинель!.. какой славный холод! какой чудный, вновь обнимающий тебя сон!
Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный
в куски воздух;
летит мимо все, что ни есть на земли, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства.
Ему не собрать народных рукоплесканий, ему не зреть признательных слез и единодушного восторга взволнованных им душ; к нему не
полетит навстречу шестнадцатилетняя девушка с закружившеюся головою и геройским увлечением; ему не позабыться
в сладком обаянье им же исторгнутых звуков; ему не избежать, наконец, от современного суда, лицемерно-бесчувственного современного суда, который назовет ничтожными и низкими им лелеянные созданья, отведет ему презренный угол
в ряду писателей, оскорбляющих человечество, придаст ему качества им же изображенных героев, отнимет от него и сердце, и душу, и божественное пламя таланта.
Приятели не взошли, а взбежали по лестнице, потому что Чичиков, стараясь избегнуть поддерживанья под руки со стороны Манилова, ускорял шаг, а Манилов тоже, с своей стороны,
летел вперед, стараясь не позволить Чичикову устать, и потому оба запыхались весьма сильно, когда вступили
в темный коридор.
Поди ты сладь с человеком! не верит
в Бога, а верит, что если почешется переносье, то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн сердца!» Всю жизнь не ставит
в грош докторов, а кончится тем, что обратится наконец к бабе, которая
лечит зашептываньями и заплевками, или, еще лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.
В оборотах самых тонких и приятных он рассказал, как
летел обнять Павла Ивановича; речь была заключена таким комплиментом, какой разве только приличен одной девице, с которой идут танцевать.
Ноздрев был так оттолкнут с своими безе, что чуть не
полетел на землю: от него все отступились и не слушали больше; но все же слова его о покупке мертвых душ были произнесены во всю глотку и сопровождены таким громким смехом, что привлекли внимание даже тех, которые находились
в самых дальних углах комнаты.
— Ну, слушайте же, что такое эти мертвые души, — сказала дама приятная во всех отношениях, и гостья при таких словах вся обратилась
в слух: ушки ее вытянулись сами собою, она приподнялась, почти не сидя и не держась на диване, и, несмотря на то что была отчасти тяжеловата, сделалась вдруг тонее, стала похожа на легкий пух, который вот так и
полетит на воздух от дуновенья.
Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза не знает, да ведет себя похвально; а
в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так говорил учитель, не любивший насмерть Крылова за то, что он сказал: «По мне, уж лучше пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением
в лице и
в глазах, как
в том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха
летит; что ни один из учеников
в течение круглого года не кашлянул и не высморкался
в классе и что до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет.
И тогда
в груди моей родилось отчаяние — не то отчаяние, которое
лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью и добродушной улыбкой.
Мы ехали рядом, молча, распустив поводья, и были уж почти у самой крепости: только кустарник закрывал ее от нас. Вдруг выстрел… Мы взглянули друг на друга: нас поразило одинаковое подозрение… Опрометью поскакали мы на выстрел — смотрим: на валу солдаты собрались
в кучу и указывают
в поле, а там
летит стремглав всадник и держит что-то белое на седле. Григорий Александрович взвизгнул не хуже любого чеченца; ружье из чехла — и туда; я за ним.
Я бросил поводья и
полетел в овраг; это спасло моего коня: он выскочил.
Кстати: Вернер намедни сравнил женщин с заколдованным лесом, о котором рассказывает Тасс
в своем «Освобожденном Иерусалиме». «Только приступи, — говорил он, — на тебя
полетят со всех сторон такие страхи, что боже упаси: долг, гордость, приличие, общее мнение, насмешка, презрение… Надо только не смотреть, а идти прямо, — мало-помалу чудовища исчезают, и открывается пред тобой тихая и светлая поляна, среди которой цветет зеленый мирт. Зато беда, если на первых шагах сердце дрогнет и обернешься назад!»
—
В первый раз, как я увидел твоего коня, — продолжал Азамат, — когда он под тобой крутился и прыгал, раздувая ноздри, и кремни брызгами
летели из-под копыт его,
в моей душе сделалось что-то непонятное, и с тех пор все мне опостылело: на лучших скакунов моего отца смотрел я с презрением, стыдно было мне на них показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, просиживал я на утесе целые дни, и ежеминутно мыслям моим являлся вороной скакун твой с своей стройной поступью, с своим гладким, прямым, как стрела, хребтом; он смотрел мне
в глаза своими бойкими глазами, как будто хотел слово вымолвить.
Теперь же с деревьев и кустов
летели в окно брызги, было темно, как
в погребе, так что едва-едва можно было различить только какие-то темные пятна, обозначавшие предметы.
Луиза Ивановна с уторопленною любезностью пустилась приседать на все стороны и, приседая, допятилась до дверей; но
в дверях наскочила задом на одного видного офицера с открытым свежим лицом и с превосходными густейшими белокурыми бакенами. Это был сам Никодим Фомич, квартальный надзиратель. Луиза Ивановна поспешила присесть чуть не до полу и частыми мелкими шагами, подпрыгивая,
полетела из конторы.
Я тотчас же смекнул, что птичка сама
летит в сетку, и,
в свою очередь, приготовился.
А что, говорят, Берг
в воскресенье
в Юсуповом саду на огромном шаре
полетит, попутчиков за известную плату приглашает, правда?
— Если только он будет дома, — прибавил он. — Фу, черт!
В своем больном не властен,
лечи поди! Не знаешь, он к тем пойдет, али те сюда придут?
Он протеснился; но провиантскому не хотелось так легко его выпустить, с одними только ругательствами: он схватил со стола стакан, размахнулся и пустил его
в Петра Петровича; но стакан
полетел прямо
в Амалию Ивановну.
— Случайно-с… Мне все кажется, что
в вас есть что-то к моему подходящее… Да не беспокойтесь, я не надоедлив; и с шулерами уживался, и князю Свирбею, моему дальнему родственнику и вельможе, не надоел, и об Рафаэлевой Мадонне госпоже Прилуковой
в альбом сумел написать, и с Марфой Петровной семь лет безвыездно проживал, и
в доме Вяземского на Сенной
в старину ночевывал, и на шаре с Бергом, может быть,
полечу.
— Я говорю про этих стриженых девок, — продолжал словоохотливый Илья Петрович, — я прозвал их сам от себя повивальными бабками и нахожу, что прозвание совершенно удовлетворительно. Хе! хе! Лезут
в академию, учатся анатомии; ну скажите, я вот заболею, ну позову ли я девицу
лечить себя? Хе! хе!
Побагровело еще сильнее красное лицо хорунжего, когда затянула ему горло жестокая петля; схватился он было за пистолет, но судорожно сведенная рука не могла направить выстрела, и даром
полетела в поле пуля.
Бешеную негу и упоенье он видел
в битве: что-то пиршественное зрелось ему
в те минуты, когда разгорится у человека голова,
в глазах все мелькает и мешается,
летят головы, с громом падают на землю кони, а он несется, как пьяный,
в свисте пуль
в сабельном блеске, и наносит всем удары, и не слышит нанесенных.
В щепы
летят бессильные его снасти, тонет и ломится
в прах все, что ни есть на них, и жалким криком погибающих оглашается пораженный воздух.
В глазах их можно было читать отчаянное сопротивление; женщины тоже решились участвовать, — и на головы запорожцам
полетели камни, бочки, горшки, горячий вар и, наконец, мешки песку, слепившего им очи.
А на Остапа уже наскочило вдруг шестеро; но не
в добрый час, видно, наскочило: с одного
полетела голова, другой перевернулся, отступивши; угодило копьем
в ребро третьего; четвертый был поотважней, уклонился головой от пули, и попала
в конскую грудь горячая пуля, — вздыбился бешеный конь, грянулся о землю и задавил под собою всадника.
Но один всех живее вскрикивал и
летел вслед за другими
в танце.
Они поворотили
в улицы и были остановлены вдруг каким-то беснующимся, который, увидев у Андрия драгоценную ношу, кинулся на него, как тигр, вцепился
в него, крича: «Хлеба!» Но сил не было у него, равных бешенству; Андрий оттолкул его: он
полетел на землю.
— Э, э, э! что же это вы, хлопцы, так притихли? — сказал наконец Бульба, очнувшись от своей задумчивости. — Как будто какие-нибудь чернецы! Ну, разом все думки к нечистому! Берите
в зубы люльки, да закурим, да пришпорим коней, да
полетим так, чтобы и птица не угналась за нами!
В одном месте пламя спокойно и величественно стлалось по небу;
в другом, встретив что-то горючее и вдруг вырвавшись вихрем, оно свистело и
летело вверх, под самые звезды, и оторванные охлопья его гаснули под самыми дальними небесами.
Уже не видно было за великим дымом, обнявшим то и другое воинство, не видно было, как то одного, то другого не ставало
в рядах; но чувствовали ляхи, что густо
летели пули и жарко становилось дело; и когда попятились назад, чтобы посторониться от дыма и оглядеться, то многих недосчитались
в рядах своих.
В каком-то стаде у Овец,
Чтоб Волки не могли их более тревожить,
Положено число Собак умножить.
Что́ ж? Развелось их столько наконец,
Что Овцы от Волков, то правда, уцелели,
Но и Собакам надо ж есть;
Сперва с Овечек сняли шерсть,
А там, по жеребью, с них шкурки
полетели,
А там осталося всего Овец пять-шесть,
И тех Собаки съели.
Кукушка,
в новом чине,
Усевшись важно на осине,
Таланты
в музыке свои
Высказывать пустилась;
Глядит — все прочь
летят,
Одни смеются ей, а те её бранят.
Запущенный под облака,
Бумажный Змей, приметя свысока
В долине мотылька,
«Поверишь ли!» кричит: «чуть-чуть тебя мне видно;
Признайся, что тебе завидно
Смотреть на мой высокий столь полёт». —
«Завидно? Право, нет!
Напрасно о себе ты много так мечтаешь!
Хоть высоко, но ты на привязи летаешь.
Такая жизнь, мой свет,
От счастия весьма далёко;
А я, хоть, правда, невысоко,
Зато
лечу,
Куда хочу;
Да я же так, как ты,
в забаву для другого,
Пустого,
Век целый не трещу».
Две Мухи собрались
лететь в чужие кра́и,
И стали подзывать с собой туда Пчелу:
Им насказали попугаи
О дальних сторонах большую похвалу.
И только эта догадка озарила ее, Анисья
летела уже на извозчике за доктором, а хозяйка обложила голову ему льдом и разом вытащила из заветного шкафчика все спирты, примочки — все, что навык и наслышка указывали ей употребить
в дело. Даже Захар успел
в это время надеть один сапог и так, об одном сапоге, ухаживал вместе с доктором, хозяйкой и Анисьей около барина.